Пророческий диалог Лахновского с Полиповым. Из книги Анатолия Иванова «Вечный зов»

— Вот так, — удовлетворенно произнес Лахновский не то в адрес Полипова, не то отвечая каким-то своим мыслям. — Я не философ. Какой я философ? Но история подтвердила: когда людей на земле становится слишком много, порядка на ней с каждым годом меньше и меньше. Большим стадом пастуху трудно управлять. И чем больше стадо увеличивается, тем скорее выходит из повиновения.

Полипов сидел, опустив голову, но при этих словах приподнял ее.

— В высшей степени интересно… И кто же пастух этот?

— А тот… кто пасет народы жезлом железным, как сказано в Библии. Господь наш.

SAPE

Полипов успокаивался все больше. В какой-то момент, наступивший вскоре после слов Лахновского: «Я вас отпущу», Петру Петровичу вдруг показалось, будто все происшедшее с ним за последние сутки произошло, собственно, не с ним, а с кем-то другим, а он был при этом лишь свидетелем. Чувство это, родившись наперекор сознанию, все укреплялось, оправдывало в нем что-то, и одновременно под черепом зашевелилось любопытство: если отпустит, как же он тогда? Куда же ему идти, как объяснить свое отсутствие и в редакции, и в войсках?

— Вы что же, Арнольд Михайлович, в бога верите? — спросил он с просквозившей легонькой иронией.

Лахновский лишь качнул головой, но не утвердительно, а как-то неопределенно, будто не соглашаясь, но и не протестуя против иронии в голосе Полипова.

— Не верите вы, — сказал тот. — Ни тогда… в те давние годы не верили, ни сейчас.

Лахновский опять сделал головой такое же движение. На этот раз он еще едва заметно пожал плечами и как-то горестно вздохнул.

— Если хотите отпустить, зачем вы меня притащили сюда? — еще раз прямо спросил Полипов.

— От начальника нашей «Абвергруппы» Бергера потребовали человека для какого-то задания в русском тылу. Что это за задание, я не знаю. Но, по всему видать, очень уж серьезное — из самого Берлина в Орел по поводу такого человека звонили. Ну, а из Орла к нам. Знаю только, что этот человек должен быть для русских абсолютно вне подозрения. Видно, для какой-то крупной диверсии или теракта он понадобился. Вот я и подумал: не подойдешь ли ты?

По мере того как Лахновский говорил это тихим, ровным голосом, спокойствие Полипова исчезало, улетучивалось, внутри у него все леденело. Холод, возникший сначала в груди, растекался вверх и вниз по всему телу, онемели ноги, руки и, кажется, язык.

— Это… что теракт? — все же выдавил он.

— Террористический акт, — спокойно проговорил Лахновский. — Понадобилось, видимо, какого-то крупного советского деятеля убрать. Раз в тылу, значит, не военного. А может, и военного.

Полипов был теперь бледен, как стена.

— Н-нет, — вымолвил он, засунул два пальца за грязный воротник, подергал его, не расстегивая. — Вы что?! На такое дело… я не гожусь. И не пошел бы никогда! Вы… ты… слышишь?!

Лахновский промолчал, затем как-то сожалеюще вздохнул.

— Никогда! Слышишь?! — дважды вскричал Полипов, поднялся.

— Слышу, не ори, — ответил Лахновский. — И сядь!

Старик чуть приподнял голову. Этого было достаточно, чтобы Полипов плюхнулся обратно на свое место. Уже сидя, почувствовал, как дрожат его ноги, как судорога сводит икры.

В комнате с плотно занавешенными окнами стояла тишина, ни один звук не долетал снаружи. И эта тишина, молчание Лахновского, который снова полез за табакеркой, угнетающе давили на Полипова, воздуху ему не хватало, он задыхался.

— Не пойдешь… — Лахновский взял щепотку табаку. — А куда бы ты делся? Да партизаны, говорю, прикончили Бергера… на твое счастье. Когда он из Орла возвращался.

«Ага, это хозяин той женщины… хозяин той женщины», — лихорадочно промелькнуло в голове у Полипова. Сердце его билось гулко, а дрожь в ногах стала утихать.

Лахновский со свистом втянул табак в ноздри, хотел чихнуть, закрыл было уже глаза в блаженстве, но словно передумал, зло поглядел на Полипова и стал прятать в карман табакерку. Покончив с этим, застыл в прежней позе.

Посидев так с минуту, по-старчески вздохнул:

— Да и я, Петр Петрович, теперь вижу, что не годишься. Потому и отпускаю тебя с миром. Живи, сколько бог пошлет, и помогай нам, как прежде.

На лице Полипова отразилось недоумение.

— А я тебе одним примером это поясню, — усмехнулся Лахновский. — Вот ты насмерть затоптал несколько коммунистических фанатиков… как их? Засухин, кажется, фамилия одного. А других — забыл, давно Полина Сергеевна мне писала. Да не в фамилиях дело. Разве это не помощь? Сколько бы они вредных для нас дел наделали?!

Этот дряхлый Лахновский, этот старик говорил возмутительные вещи, против которых вдруг запротестовало все существо Полипова, а в голове его заметалось: да, с одной стороны, так, он их… с помощью Алейникова… Знает ли этот проклятый Лахновский про Алейникова? Знает, конечно, разве Полина не написала? Но с другой стороны, все это намного сложнее. С другой-то стороны — при чем тут он? Алейников это! Ну да, при его, Полипова, желании, можно сказать даже — с его помощью. Но этого никто и никогда не докажет. Такое уж время. Вон Кружилин, даже Субботин — и те не осмелились бросить ему такое обвинение. А этот Лахновский… Наглец! Какой наглец!

Петр Петрович Полипов, кажется, забыл, где он находится, и, возмущенный, поднялся было, чтобы возразить ему. Но тут же напоролся на острые, неподвижные зрачки Лахновского, мысли, беспорядочно толкущиеся в мозгу, сразу исчезли. И он, вскочив, нелепо стоял, безмолвный, одной рукой опираясь о стол, другой о спинку стула.

— Ну, оправдываться хочешь? — выждав, проговорил Лахновский. — Говори. А я послушаю.

Но говорить Полипову было нечего, оправдываться, собственно, не перед кем и ни к чему. Постояв, он медленно и тяжко осел, стул под ним заскрипел.

— Вот, видишь… — На изношенном лице Лахновского проступило что-то живое. — Как говорится у нас, у русских, против фактов не попрешь.

— Вы… вы не русский. Нет! — неожиданно для самого себя, желая в чем-то возразить Лахновскому, бросил Полипов.

Прикрыв было сморщенные веки, Лахновский быстро вскинул их, посмотрел на Полипова с недоумением. И промолвил с грустной усмешкой:

— А вы, Петр Петрович?

Полипов хотел ответить утвердительно. Но не ответил, только снова, второй раз за сегодняшний вечер, вспомнил, как он когда-то бросал в лицо жене наполненные злобой и яростью слова, что он русский и ему ненавистна даже сама мысль, что русскую землю топчут иноземцы, что немцам никогда не победить России. И еще вспомнил, как Полина, слушая его, сперва насмешливо улыбалась, а потом, кажется, на лице ее появилось недоумение, какое-то беспокойство.

Полипов ничего не сказал, а Лахновский и не требовал ответа на свой вопрос, он, кажется, тут же забыл о нем. Он, по-прежнему сложив обе руки на трость, сидел неподвижно и смотрел в сторону, на закрытое, кажется, ставнями окно и занавешенное изнутри тяжелой шторой. Потом неглубоко вздохнул и произнес:

— Стар я, Петр Петрович… Вот что жалко. Умру скоро. Не увижу нашей победы.

— Какой? Немецкой?

Лахновский дернул веками, полоснул глазами Полипова.

— Нет… Гитлер — он дурак. Ах, боже мой, какой он идиот!

— Любопытно, — уронил Полипов, сдержанно усмехнувшись. — Объясните уж тогда, почему он…

Слова «дурак» и «идиот» Полипов произнести не решился.

— Что же… я объясню, — после непродолжительного молчания сказал Лахновский. — До июня сорок первого года это была самая могущественная сила в мире, способная перекроить мир. Страны падали перед ним, как трава под косой. Вся Европа стояла на коленях. Вся. Только Англия… Вы хорошо помните те события?

— Как же… газеты читал, — неопределенно ответил Полипов.

— Ага, — кивнул белой головой Лахновский. — Тогда знаете, что такое Дюнкерк. И вот представьте — по-моему, это не трудно представить, — что бы произошло, если бы тогда, в сороковом году, после разгрома французов и бегства англичан, Гитлер переправил бы свои дивизии через Ла-Манш и напал на Англию? Что, а? Сколько бы продержались англичане? Неделю? Две? Ну?

— Не знаю, — сказал Полипов.

— «Не знаю»… — буркнул недовольно Лахновский. — Очень бы недолго. Очень бы скоро немцы вошли в Лондон, как они входили в столицы всех европейских государств. Не было силы, которая могла их остановить. Не было, понимаете?! — визгливо вскрикнул он.

— Д-да… пожалуй.

Лахновский будто удовлетворился этими словами, успокоился, только часто и торопливо дышал. Но потом и дыхание его стало ровнее и тише.

— Ну… вот. А теперь и подумайте. Сейчас Англия и Америка — союзники России. Второй фронт они не открывают, и я не знаю, откроют ли! Никто пока этого не знает. Но они — союзники России, помогают ей вооружением, продовольствием… не знаю, чем еще. Подумайте, говорю, с кем была бы сейчас Америка, эта могущественная страна, если бы Англия была под властью Гитлера, воевала на его стороне. А, с кем? Не с Гитлером?

— Да, да, возможно… — Полипов вытер опять вдруг выступившую на лбу испарину. — Вполне возможно. Потому что… все это логично вы…

Лахновский ждал этих слов напряженно, как ждет подсудимый приговора, и, чтобы лучше расслышать, даже вытянул в сторону Полипова длинную, жилистую шею.

— Именно, — произнес он удовлетворенно. — Именно логично. Америка неизбежно была бы на стороне Германии. И тогда бы… А теперь…

Лахновский низко уронил голову, коснулся лбом сложенных на трости рук и так застыл.

По-прежнему стояла глухая, гнетущая тишина. Над столом висела фарфоровая керосиновая лампа с абажуром, было слышно, как потрескивал за стеклом язычок пламени. «В лампе, видимо, не керосин, а бензин», — подумал Полипов.

— Невероятно, непостижимо… — простонал Лахновский, отрывая голову от сложенных на трости рук. — Как же мог Гитлер, опытный политик, так чудовищно просчитаться? А? Отвечайте!

— Я вам Гитлер, что ли? — обозленно сказал Полипов, — Как он мог? Он, видимо, боялся, что еще год-два — и Советский Союз станет ему не по зубам…

Произнеся все это, особенно слова «не по зубам», Полипов несколько смутился, даже испугался. «Черт его знает… оскорбится еще, проклятый старик», — мелькнуло у него. Но Лахновский лишь бросил коротко:

— Ну?

— Вы же знаете… Мы стремительно развивали индустрию, оборонную промышленность. Гитлер же это понимал.

— Да, может быть. Может быть… — Лахновский вздохнул теперь глубоко. — Ну и что? Пусть год, пусть два… Зато вся мощь Англии и Америки была бы в распоряжении Гитлера. Теперь же, после Сталинграда… И сейчас вот на курском направлении началось. Скоро нам из этого Шестокова придется, видимо, убираться. Вон партизаны обнаглели — под самой деревней шныряют. Бергера убили… Он, видимо, нужен был им живым. И я им нужен живым. Да, теперь жди нападения на самое Шестоково. Вот такие дела, такие дела, Петр Петрович…

Лахновский вдруг рывком выкинул из кресла свое тело, торопливо пошел, тыкая тростью в ковры, к противоположной стене, будто намереваясь с ходу проломить ее. Но у самой стены стремительно повернулся, пошел, почти побежал назад.

— Вот такие дела, Петр Петрович! — повторил он, останавливаясь возле кресла. — Нет, Гитлеру этой войны не выиграть. А это значит… это значит, что нам не выиграть вообще… в этом веке.

Помолчав, послушал зачем-то тишину. И в этой полнейшей тишине еще раз воскликнул:

— В этом веке!

Сел на старое место, нахохлился, будто его грубо и несправедливо обидели.

— Как это горько сознавать, Петр Петрович! Как горько умирать с этой мыслью!

Полипов, изумленный, ничего не мог сказать. Да Лахновский и не требовал этого.

За дверью, закрытой портьерой, послышался шум, какой-то скрип, напомнивший, что жизнь где-то там еще не кончилась, еще продолжается, жуткая и непонятная. Полипов повернул к двери голову. Портьера колыхнулась, и появился Кузин-Валентик в той же форме подполковника советских войск.

— Герр штандартенфюрер… — начал было он, но Лахновский досадливо махнул рукой:

— Сейчас. Подождите там…

Полипов понял, что этот тип явился в связи с его дальнейшей судьбой, распоряжение о которой скоро последует. «Какова она теперь будет? И чем все кончится?» — думал он, чувствуя подступившую к горлу тошноту.

— Да, плохи дела у немцев, коль они решились на крайности… на физическое устранение кого-то из советского руководства. Может быть, самого главного руководителя… — произнес Лахновский.

Губы Полипова побелели и сами собой открылись.

— Не может быть… Не может…

— Ну, все может быть. Я, впрочем, не утверждаю. Так, догадки. Да не трясись! Твоя кандидатура, к счастью для тебя, отпала… в связи с гибелью Бергера. — Он насмешливо оглядел Полипова, который в своей грязной гимнастерке с помятыми погонами был жалок и непригляден. — Да если б и не отпала, не прошла бы. Вон какие молодцы имеются, — кивнул он за дверь, куда вышел Валентик. — Такие пойдут на все. На все!

Последние слова он вытолкнул из себя с трудом, багровея от накатившего вдруг приступа удушья. Затем, дергая истертой, морщинистой шеей, долго кашлял, прикладывая ко рту выхваченный из кармана платок.

Не переставая кашлять, он вынул из другого кармана темный пузырек, высыпал из него на трясущуюся ладонь две или три пилюли, торопливо бросил их в рот.

Кашлять он продолжал и после того, как проглотил пилюли, но уже тише и реже и наконец перестал совсем. Вытер платком слезящиеся глаза.

— Уф! — вздохнул он облегченно, спрятал платок. — Хороши пилюльки. Без них бы… По части химии немцы молодцы.

«Верно: газовые камеры придумали, душегубки всякие…» — подумал Полипов, но вслух не произнес.

— Ну что же, Петр Петрович… — Полипов, думая, что разговор с ним заканчивается, хотел было встать. Однако Лахновский жестом попросил сидеть. — Ну что же… Не удалось нам выиграть в этом веке, выиграем в следующем. Победа, говорит ваш Сталин, будет за нами. За Россией то есть. Это верно, нынче — за Россией. Но окончательная победа останется за противоположным ей миром. То есть за нами.

В тихом скрипучем голосе не было сейчас ни злости, ни раздражения, отчего слова, вернее, заключенные в этих словах мысли звучали в устах Лахновского убедительно.

— Не ошибаетесь? — вырвалось у Полипова невольно, даже протестующе.

— Нет! — повысил голос Лахновский. — Вы что же, думаете, Англия и Америка всегда будут с Россией? Нельзя примирить огонь и воду.

— Но идеи Ленина, коммунизма — они…

Полипов начал и осекся под холодным взглядом Лахновского.

— Ну?! — зловеще выдавил он. — Продолжай!

— Они… эти идеи… — Полипов был не рад, что начал говорить об этом. И в то же время он хотел яснее понять, на чем же все-таки держится эта фантазия Лахновского.

— Непобедимы?! — вскричал, как пролаял, Лахновский. — Это ты хотел сказать? Об этом все время кричит вся ваша печать. Непобедимы потому, что верны, мол…

— Я хотел сказать, — перебил его Полипов, — они, эти идеи, все же… привлекательны. Так сказать, для масс.

— Все же? Для масс?

Он выхватил из его сбивчивых фраз как раз те слова, на которых Полипов не хотел бы останавливать его внимание. Но этот проклятый старик повторил именно их, и Полипов поморщился.

Лахновский заметил это, насмешливо шевельнул губами, опираясь на трость, медленно, будто с трудом разгибая высохшие суставы, поднялся и больше уж не садился до конца разговора.

— Слушай меня, Петр Петрович, внимательно. Во-первых, непобедимых идей нет. Идеи, всякие там теории, разные политические учения рождаются, на какое-то время признаются той или иной группой людей как единственно правильные, а потом стареют и умирают. Ничего вечного нету. И законов никаких вечных у людей нет, кроме одного — жить да жрать. Причем жить как можно дольше, а жрать как можно слаще. Вот и все. А чтоб добиться этого… ради этого люди сочиняют всякие там идеи, приспосабливают их, чтоб этой цели достичь, одурачивают ими эти самые массы — глупую и жадную толпу двуногих зверей. А, не так?

Полипов молчал, сжав плотно губы.

— Молчишь? Там, у своих, где-нибудь на собрании, ты бы сильно заколотился против таких слов. А здесь — что тебе сказать? Вот и молчишь. А я тебя, уважаемый, насквозь вижу. Идеи… Не одолей нас эта озверелая толпа тогда, ты бы сейчас со-овсем другие идеи проповедовал. Царю бы здравицу до хрипа кричал. Потому что это давало бы тебе жирный кусок. Но эта толпа сделала то, что они называют революцией… Несмотря на наши с тобой усилия, все пошло прахом. За эти усилия и меня, и тебя могли запросто раздавить… как колесо муравья давит. Но мы увернулись. Ты и я. Но я продолжал, я продолжал всеми возможными способами бороться. Потому и здесь, с немцами, оказался. А ты, братец, приспособился к новым временам и порядкам. Ты спрашиваешь, верю ли я в бога? А сам ты веришь в коммунистические идеи? Не веришь! Ты просто приспособился к ним, стал делать вид, что веришь в них, борешься за них. Потому что именно это в новые времена только и могло дать тебе самый большой… и, насколько можно, самый жирный кусок. А, не так?

По-прежнему молчал Петр Петрович Полипов.

Лахновский крутнулся, торопливо сбегал к окну, занавешенному плотной и тяжелой материей.

— Вот, это все во-первых, — объявил он, вернувшись. — Но я тебя не осуждаю, нет… Жить каждому хочется… А теперь во-вторых. Коммунистические идеи, говоришь, привлекательны для толпы? К сожалению — да. К сожалению — да!

Дважды повторив это, Лахновский умолк. Стоя на одном месте, он смотрел почему-то себе под ноги и тыкал тростью в ковер. Полипов теперь увидел, что трость его остро заточена, она протыкает ковер насквозь. Но ему и в голову не пришло, что Лахновский при желании пользуется ею как страшным оружием, он подумал, что трость заточена всего лишь для того, чтобы не скользила при ходьбе. Да еще ему было жалко дорогой ковер.

— К сожалению — да, — еще раз произнес Лахновский. — И я, Петр Петрович, думаю уже о том, о чем не многие, может быть, и думают сейчас. Что Гитлер проиграл войну, это теперь ясно. Но как она закончится, а?

Он резко вскинул глаза на Полипова, затем приподнял, будто угрожающе, голову.

— В каком… смысле? — отозвался тот на его безмолвный вопрос.

— Русские вытеснят немцев, отбросят со своей территории. А дальше что? Границу они перейдут или нет? И если перейдут, где остановятся? Что станет с теми странами Европы, которые сейчас находятся под властью Гитлера и воюют на его стороне? Что станет с самой Германией? Со всей Европой?

— Кто ж… может это сказать, — промолвил Полипов.

— Сказать не может… А думать разве не надо? Разве не могут многие страны, подвластные сейчас Гитлеру, оказаться под пятой большевизма? А значит — на его стороне?

Не дожидаясь ответа, да и не интересуясь им, Лахновский двинулся по комнате мимо Полипова, обошел вокруг стола.

— Тем более что идеи коммунизма пока привлекательны! — с раздражением ткнул он тростью в ковер, останавливаясь. — Вот ведь что может получиться, уважаемый.

Лахновский постоял еще, горестно сжав губы, затем качнулся, пошел в другую сторону, опять обошел вокруг стола, остановился теперь напротив Полипова. Тот хотел было подняться, но старик снова жестом остановил его.

— Но, как говорят ваши диалектики, все течет, все изменяется. Если даже случится такое с Европой… Не со всей, будем надеяться, — в Испанию, скажем, в Португалию… в так называемые нейтральные страны большевики не сунутся. Если и случится такое, ну что ж, ну что ж… Победа наша несколько отдалится, только и всего. Но мы будем ежедневно, ежечасно работать над ней. Ах как жаль, Петр Петрович, что не много мне уж осталось жить! Как хочется работать, черт побери, ради великого и справедливого нашего дела!

Лахновский, умолкнув, внимательно посмотрел на Полипова, жалко и беспомощно сидевшего на стуле. Снова усмехнулся той снисходительной улыбкой, при которой эта снисходительность лишь прикрывает высокомерие и брезгливость.

— Не верите в нашу победу?

Полипов пожал плечами: не знаю, мол, что и думать.

— А вот жена ваша верит. На заре ее туманной юности я как-то беседовал с ней об этом. — Он несколько секунд о чем-то думал, что-то припоминал, в его старческих, потускневших глазах шевельнулся живой огонек и тут же потух. — Полина Сергеевна замечательная женщина. У вас нет детей?

— Нет.

— Жаль. Очень жаль. Вы берегите жену.

— Спасибо за совет. Мне еще самому… Неизвестно, что еще со мной…

— Ну, останетесь живы, — убежденно сказал Лахновский. — В атаку вам не ходить.

— Прошли сутки, как я из редакции уехал. Меня уже потеряли. Если вы меня и отпустите…

— Отпустим, — подтвердил Лахновский. — К рассвету будешь у своих.

— Как же я объясню… где был, почему отсутствовал? Мною же особисты сразу займутся.

— Ах, боже мой! — Лахновский приподнял трость и раздраженно ткнул ею в ковер. — Сегодня с утра оба фронта, ваш и наш, снова двинулись. Там такое творится! Кто заметит в этой суматохе, в месиве крови и смерти, что ты сутки отсутствовал? Сейчас Валентик переведет тебя где-нибудь за линию фронта…

Стул под Петром Петровичем опять скрипнул, грудь его как-то сама собой наполнилась воздухом, но испустить облегченный вздох он постеснялся. Он почувствовал на себе цепкий взгляд Лахновского, подрагивающей ладонью вытер взмокший неожиданно лоб и потихоньку, чувствуя, как торопливо колотится сердце, выпустил из себя воздух.

— Обрадовался, гляжу? — спросил Лахновский. По губам его теперь змеилась ядовитая усмешка. — Вот ты лишний раз и демонстрируешь этот извечный закон, существующий в людском стаде, — жить, любой ценой выжить. Все вы скоты. И ты не лучший и не худший из них. Живи! Ты еще по сравнению со мной молод. Живи!

Последние слова он выкрикнул со злостью, с завистью, круто повернулся, дошел до угла комнаты. Там постоял, будто рассматривая что-то. Резко обернулся, торопливо подошел, почти подбежал к Полипову.

— Да, проклятые коммунистические идеи пока привлекательны! И многих, к несчастью… к сожалению, они, эти идеи, делают фанатиками. Поэтому Гитлер терпит поражение. — Лахновский тяжко, с хрипом дышал. — В своей жизни я немало встречал таких фанатиков. Этого… как его?.. Антона Савельева помнишь?

— Как же, — вымолвил через силу Полипов.

— Ты выдавал, а я его сажал! Все вынес, скот, — каторжный труд, кандалы, пытки…

— Он… погиб. Нет его в живых, — вставил Полипов.

— Погиб?! Где же? Когда?

— Больше года назад, жена мне писала. В Шантару, где я работал, эвакуировался оборонный завод. Там случился пожар. Этот Антон Савельев… Он был директором этого завода. Цензура из писем все такое вымарывает. Но все же я понял, что завод взорвался бы, если б Антон Савельев что-то там не сделал. При этом и погиб.

— Вот-вот! А этот… Чуркин-Субботин? Главный новониколаевский большевик? Твоя жена писала мне до войны, что он был секретарем обкома…

— И сейчас… Живой еще.

— Ага, ага, живой… — Лахновский уже успокоился, ярость, бушевавшая у него внутри, утихла. — Живой… И ты живи, Петр Петрович. И своей жизнью, своей работой разрушай привлекательность коммунистических идей. Как и раньше…

У Полипова шевельнулись складки на лбу.

— Да, как раньше! — рассвирепел Лахновский. — Не изображай такого удивления!

Затем гнев его как-то сразу увял, утих, он, болтая тростью, принялся молча расхаживать взад и вперед по комнате. И примерно через минуту заговорил:

— Видишь ли, в чем дело, Петр Петрович… Мы сейчас расстанемся, и бог знает, свидимся ли еще когда. Вряд ли. Поэтому я скажу тебе все… что, конечно, считаю возможным. Может быть, что-то ты поймешь, а что пока и нет. Да и, в сущности, не важно, поймешь ты или нет. Все равно ты останешься таким, каков есть.

— Каков же я… позвольте спросить, в вашем понимании? — скривив обиженно губы, спросил Полипов.

— Каков ты есть, таков и есть, — продолжал Лахновский негромко, не удостоив сейчас Полипова даже и взглядом. — Уж я-то тебя знаю. Но таким ты нам и нужен. Это я в тебе всегда ценил. Нет, что ли?

Только теперь Лахновский, приостановившись, поглядел на него. Но Полипов демонстративно отвернулся.

— Что же, с моей точки зрения, произошло в мире после революции в России? — серьезно продолжал Лахновский. — Впрочем, не будем говорить о всем мире, это слишком сложно. Возьмем одну Россию. Ну что ж, в так называемом народе произошел взрыв биологического бешенства…

Полипов взглянул теперь невольно на Лахновского.

— Да, — кивнул тот, — я так считал тогда, в те годы, и сейчас считаю. Именно! Слепое биологическое бешенство, заложенное в каждом людеобразном, вырвалось наружу. И силы, которым определено всевышним держать в узде человеческое стадо, не выдержали, были сметены. Российские правители были безмозглые дураки, это давно очевидно. Надо было или держать это биологическое бешенство народа в узде, в таких крепких сосудах, чтобы оно оттуда не выплеснулось и не разорвало сам сосуд, или, если это трудно или невозможно, давать отдушину, спускать потихоньку пар из котла… Ну, не знаю, какие-то подачки, что ли, бросать время от времени всем этим рабочим и крестьянам, всей вонючей дряни… Рабочий день, скажем, уменьшить, платить чуть побольше. Всякие развлечения обеспечить. Что римляне требовали от своих правителей? Хлеба и зрелищ! Как-то удовлетворять самые низменные потребности этих скотов. Но власть имущие в России до этого не додумались. И прошел по России смерч, который все смел на своем пути. Так?

Полипов вздрогнул от этого вопроса, упавшего на него, как камень.

— Что же… все действительно было сметено, — промолвил он.

— Да, все. И мы в этой пустыне… на этих обломках пытались после смерти Ленина, этого главного фанатика, этого главаря проклятой революции… не знаю, как его еще назвать… Маркс, Ленин… Да, это были гениальные люди. Я признаю! — Лахновский опять стал наполняться гневом и, задыхаясь, принялся все быстрее бегать по глухой, занавешенной тяжкими полотнищами комнате. — Я признаю… Но их гениальность в одном — они нашли способ выпустить из народа его биологическое бешенство на волю! Да, после его смерти мы принялись строить… закладывать основы нового, справедливого… и необходимого нам государства и общества. И мы многое уже сделали…

— А кто это — мы? — осмелился Полипов задать вопрос, который давно сверлил мозг.

Лахновский, пробегавший в этот момент мимо Петра Петровича, будто ударился лбом в невидимую стенку. Затем рывком обернулся к Полипову, на дряблых щеках, на подбородке у него полыхали розовые пятна.

— Мы? Кто мы? — переспросил Лахновский. — Мы — это мы. Вы называете нас до сих пор троцкистами.

Полипов сперва смотрел на Лахновского с недоумением. Тот тоже не отрывал от него воспаленного взгляда. Розовые пятна все ползали по его смятому, будто изжеванному лицу.

Через несколько секунд Полипов как-то недоверчиво и растерянно улыбнулся. В водянистых глазах Лахновского устрашающе шевельнулись темные точки, зрачки его будто вспыхнули черным пламенем, увеличились в несколько раз и тут же снова стали прежними. И усмешка на круглых щеках Полипова истаяла, испарилась мгновенно, брови беспокойно задвигались.

— Вот так, — удовлетворенно произнес Лахновский. — И ты напрасно… Это была грозная сила! Вы много болтаете о троцкизме, но не знаете, не представляете, какая это была сила… И какое возмездие ждало Россию!

Выговорив это, Лахновский вдруг весь как-то обмяк, распустился, втянул в себя по-старчески, со всхлипом, воздух и поплелся к занавешенному окну. Когда шел, плечи его были сгорбленными, маленькими, худенькими.

Дойдя до окна, он там постоял, как недавно в углу, лицом почти уткнувшись в портьеру. Будто мальчишка, которого жестоко и несправедливо обидели и он теперь плакал беззвучно.

— Но ваш… не твой, а ваш, я говорю, проклятый фанатизм одолел и эту силу, — проговорил он хрипло, не оборачиваясь. А потом обернулся, дважды или трижды переступив. — И запомни, Петр Петрович. Запомни: это вам, всей России, всей вашей стране, никогда не простится!

По-прежнему стояла в комнате глухая тишина, и, едва умолкал голос Лахновского, было слышно потрескивание керосиновой лампы. И еще Полипову казалось, что по всей комнате разносится гулкий стук его сердца.

— Не простится! — повторил Лахновский. — Троцкого нет… Его ближайшие помощники, верные его соратники осуждены и расстреляны. Но мы многое успели сделать, Петр Петрович. Промышленность Советского Союза, например, не набрала той мощи, на которую рассчитывали его правители…

Полипов шевельнулся. Лахновский мгновенно сорвался с места, стремительно, как молодой, подбежал к нему, вскинув на ходу страшную свою трость острием вперед. Казалось, еще секунда — и Лахновский пронзит Полипова своим прутом, раскрашенным под деревянную палку. Об этом догадался, кажется, и Полипов, лицо его помертвело, невольно сделав шаг назад, он трясущимися губами торопливо проговорил:

— Арнольд Михалыч?! Арнольд Мих…

— Ты… не веришь мне?! Не веришь? — истерично прокричал Лахновский.

— Почему же… — мотнул головой Полипов, с ужасом глядя на конец трости.

Лахновский поджал губы скобкой, опустил свою трость, воткнул ее в ковер.

— Да, мы терпим поражение сейчас… Мы, Петр Петрович, сделали многое, но не все… недостаточно для нашей победы. Ничего. Борьба да-алеко-о не окончена! Наших людей еще мно-ого в России. А за ее пределами еще больше. Ну, не трясись. Сядь!

Петр Петрович повиновался.

— Ты даже не представляешь, какими мы располагаем силами. Какой мощью… Только действовать будем теперь не спеша. С дальним и верным прицелом.

Он, говоря это, смотрел на Полипова как-то странно, будто ожидая возражения и готовый будто при первых же звуках его голоса обрушиться на него сверху, как коршун на цыпленка, повалить на ковер, раздавить ногами, приткнуть к ковру своей тростью. Рука его, сжимавшая трость, уже нетерпеливо подрагивала. И Полипов, кажется, понимал его состояние и его намерение, глядел широко раскрытыми глазами на худую, высохшую руку старика, дергал губами, но ничего не говорил.

— Я много думал над будущим, Петр Петрович, — неожиданно усмехнулся Лахновский мягко и как-то мирно, добродушно. — Конечно, теперешнее поколение, впитавшее в себя весь фанатизм так называемого марксизма-ленинизма, нам не сломить. Пробовали — не получилось. Да, пробовали — не получилось, — еще раз повторил он раздумчиво. И, в который раз оглядывая Полипова с головы до ног, скривил губы. — Немало, немало до войны было в России, во всем Советском государстве слишком уж ретивых революционеров, немало было таких карьеристов и шкурников, как ты… На различных участках, на самых различных должностях, больших и малых. Кто сознательно, а кто бессознательно, но такие сверхреволюционеры и такие лжекоммунисты, как ты, помогали нам разлагать коммунистическую идеологию, опошлять ее в глазах народа, в сознании самых оголтелых, но не очень грамотных ее приверженцев. А некоторые из таких… и ты вот, к примеру, способствовали еще и дискредитации… а иногда и гибели наиболее ярых коммунистов… Они летели со своих постов, оказывались в тюрьмах и лагерях. Они умирали от разрыва сердца, или их расстреливали…

По широкому лбу Полипова катились капли пота, но он не решался стереть их, боялся теперь даже шевельнуться.

— Да-а, — вздохнул Лахновский обессиленно и тоскливо, глядя на его взмокший лоб, — всем этим мы умело пользовались. Но всего этого было мало. Мало…

Ничего не выражающие глаза Лахновского, упершиеся в Полипова, тускнели все больше, мертвели, и казалось тому, застынут сейчас навечно, и Лахновский, постояв еще секунду-другую, столбом повалится вбок, высохшее его тело, обтянутое каким-то старомодным сюртуком, бесшумно упадет на толстый ковер, а трость, на которую он сейчас опирается обеими руками, отлетит в сторону.

Но Лахновский не упал, даже не качнулся, безжизненные глаза его дрогнули, зрачки засветились черными точками, и он прикрыл их смятыми, без ресниц, веками.

— Да-а, — извлек из себя слабый звук Лахновский. — Но мир, Петр Петрович, в конечном счете очень прост. Очень прост…

Только теперь Полипов осмелился поднять руку и обтереть пот со лба, со щек. Лахновский кивнул, будто одобрил это.

— Придет день — война закончится, — продолжал он. — Видимо, русские войска все же перейдут свою границу, вступят в Германию, займут Берлин. И страшно подумать — что будет с Европой? Но… вот говорят — нет худа без добра. Это так. Но и добра без худа нету. Самые могущественные страны мира — Америка и Англия — разве позволят коммунистической идеологии беспрепятственно расползтись по всей Европе? А? Разве позволят потерять Европу? А?

Полипов дважды как-то дернулся, будто каждый раз хотел встать, вскочить. Но не встал, а только что-то, промолвил невнятно.

— Что?! — яростно прокричал Лахновский.

— Я говорю… сделают, конечно, все, чтоб не позволить.

— Дурак! — взревел старик, метнулся опять к портьере и, дойдя до нее, стремительно обернулся. — Дурак ты, но… правильно, все сделают. Хотя что-то… какие-то страны мы, возможно, потеряем. Ну, например, Польшу. Чтобы дойти до Германии, надо перейти через всю Польшу прежде всего, через Румынию. Да-с! А это значит, что на пути советских войск будут Венгрия, Чехословакия. И не знаю, какие еще страны. И, войдя в них, русские установят там свои порядки, конечно. Это ты, Петр Петрович, правильно сказал.

И хотя Полипов ничего такого не говорил, возражать не стал, сидел тихо и пришибленно, стараясь не смотреть теперь на сердитого старика.

— Это ты правильно, — повторил Лахновский и продолжал устало и раздраженно: — Америка и Англия не всегда будут на стороне России. Почему же сейчас на ее стороне? Видимо, боятся, что, если падет Россия, Англию Гитлер проглотит, как хохол галушку. Ну, а тогда с Америкой разговор будет крутой. И не устоять ей. Американцы какие вояки? Пьянствовать да с бабами развратничать — это умеют. А воевать? Не-ет. И океан их не загородит. Вот почему они покуда с Россией. Но падет Германия — и они очнутся… Очнутся, Петр Петрович! Другого обстоятельства быть не может. И не будет!

Потом Лахновский долго стоял неподвижно, будто прислушивался к чему-то тревожно. Полипов, обеспокоенный, тоже напряг слух, но в мертвой тишине, царящей в комнате, не уловил даже малейшего звука.

— Да, после войны мы будем действовать не спеша, с дальним и верным прицелом, — вернулся к прежней мысли Лахновский. — Все очень просто в мире, говорю, все очень просто. Нынешнее поколение не сломить… Что ж, мы возьмемся за следующие. Понимаешь, Петр Петрович?

Полипов хотел сказать «нет», но лишь беззвучно мотнул головой.

— Ах, Петр Петрович, дорогой ты мой человек! — неожиданно тепло, как-то по-отечески, промолвил Лахновский. — Все в мире, я же говорил, имеет обыкновение стареть. Дома, деревья, люди… Видишь, как мы постарели с тобой. Это закон, абсолютный закон природы. Сама земля стареет. Но она вечна. А люди умирают, на смену им приходят другие. В течение нескольких десятков лет одно поколение сменяется другим. Это-то хоть в состоянии понять?

— Ну и что же, что сменяются?

Лахновский недовольно поморщился от такой непонятливости и терпеливо продолжал ему растолковывать, как маленькому:

— Я ж тебе и объясняю… В этом веке нам уже не победить. Нынешнее поколение людей в России слишком фанатичное. До оголтелости. Войны обычно ослабляли любой народ, потому что, помимо физического истребления значительной части народа, вырывали его духовные корни, растаптывали и уничтожали самые главные основы его нравственности. Сжигая книги, уничтожая памятники истории, устраивая конюшни в музеях и храмах… Такую же цель преследует и Гитлер. Но слишком он многочислен, что ли, этот проклятый ваш советский народ… Или он какой-то особый и непонятный… И в результате войны он не слабеет, а становится сильнее, его фанатизм и вера в победу не уменьшаются, а все увеличиваются. Гитлер не может этого понять, а если бы понял, как-то попытался бы выйти из войны. Значит, он обречен, и его империя, его тысячелетний рейх, накануне краха… Значит, надо действовать нам другим путем. Помнишь, конечно, Ленин ваш сказал когда-то: мы пойдем другим путем. Читал я где-то или в кино слышал… Что ж, хорошая фраза. Вот и мы дальше пойдем другим путем. Будем вырывать эти духовные корни большевизма, опошлять и уничтожать главные основы народной нравственности. Мы будем расшатывать таким образом поколение за поколением, выветривать этот ленинский фанатизм. Мы будем браться за людей с детских, юношеских лет, будем всегда главную ставку делать на молодежь, станем разлагать, развращать, растлевать ее! — Сморщенные веки Лахновского быстро и часто задергались, глаза сделались круглыми, в них заплескался, заполыхал яростный огонь, он начал говорить все громче и громче, а под конец буквально закричал: — Да, развращать! Растлевать! Мы сделаем из них циников, пошляков, космополитов!

Лахновский был теперь страшен. Выкрикивая все это, он метался по всей комнате, глубоко втыкал свою трость в ковер, белая маленькая голова его тряслась, глаза горели безумным огнем, и, казалось Полипову, на тонких, иссохших губах его проступает пена, пузырится и лопается.

— Ну, допустим… — невольно произнес Полипов, испуганный, ошеломленный. — Только сделать это как?

— На место! — в самое ухо саданул ему клокочущий от ярости голос Лахновского.

Полипов качнулся и тут только обнаружил, что он снова поднялся со стула. Нащупал рукой его спинку, оперся на нее. Лахновский, стоявший рядом, давил на него глазами.

Помедлив немного, Полипов сел. Ухо, в которое Лахновский выкрикнул ему эти два слова, горело, будто и в самом деле в него чем-то ударили.

— Как сделать? — проворчал Лахновский уже без прежнего гнева. Ярость его, мгновенно возникающая, так же мгновенно и утихала, словно уходила куда-то, как вода сквозь сито. Так случилось и на этот раз, и перед Полиповым стоял опять безобидный, будто и беспомощный, одряхлевший старик, устало опирающийся на свою трость. — Да, не легко это сделать, Петр Петрович… А главное — не так скоро… невозможно быстро достичь этого. Десятки и десятки лет пройдут. Вот что жалко.

Полипов приподнял голову. Лахновский поймал его взгляд и, словно зацепив чем-то, долго не отпускал.

Так они, глядя друг на друга, какое-то время безмолвствовали. Один стоял, другой сидел, но оба словно превратились в окаменевшие изваяния.

— Что? — промолвил наконец Лахновский. — Думаешь: откуда у этого чертова Лахновского такой фанатизм? И зачем ему? Подохнет ведь скоро, а вот, мол…

— Н-нет…

— Не ври, думаешь! — обрезал его Лахновский. — И это хорошо. Сам видишь — у них есть фанатики, и у нас есть. Еще какие есть! Намного яростнее и непримиримее, чем я. Знай это. Запомни. Конечно, моя жизнь кончается. Ну что ж, другие будут продолжать наше дело. И рано или поздно они построят в России, во всех ваших советских республиках, совершенно новый мир… угодный всевышнему. Это случится тогда, когда все люди… или по крайней мере большинство из них станут похожими на тебя. Ведь ты, Петр Петрович, не станешь же… не будешь с оружием в руках отстаивать старый коммунистический мир?

— Сейчас — борюсь, как видишь. — Полипов дернул плечом, на котором топорщился майорский погон.

— Ну, сейчас, — усмехнулся Лахновский. — Да и какой ты борец даже сейчас?.. А потом, когда соответствующим образом будет подготовлен весь народ…

— Теория хороша, — усмехнулся и Полипов, начав опять смелеть. — Легко сказать — весь народ. А как, еще раз спрашиваю, это сделать вам? У партии… коммунистов гигантский идеологический, пропагандистский аппарат. Он что, бездействовать будет? Сотни и тысячи газет и журналов. Радио. Кино. Литература. Все это вы берете в расчет?

— Берем, — кивнул Лахновский.

— Советский Союз экономически был перед войной слабее Германии. Меньше, значит, было танков, самолетов, пушек. И всего прочего. Да и сейчас, может быть… Впрочем, сейчас — не знаю. Но пресса… идеологический аппарат сделал главное — воспитал, разжег до предела то, что вы называете фанатизмом… а другими словами — патриотизм к своей земле, гордость за свой народ, за его прошлое и настоящее, воспитал небывалое чувство интернационализма, любви и уважения народов друг к другу, привил небывалую веру в партию коммунистов… И в конечном счете — веру в победу, — говорил Полипов, сам удивляясь, что говорит это. Но, начав, остановиться уже не мог, чувствовал, что теперь ему необходимо до конца высказать свою мысль. — И вы видите — народ захлебывается в своей этой гордости, в своей преданности и патриотизме, в вере и любви. Этим и объясняются все победы на фронте… все дела в тылу. Солдаты, словно осатанелые, идут в бой, не задумываясь о гибели! На заводах, на фабриках люди по двадцать часов в сутки стоят у станков! И женщины стоят, и дети! В селе люди живут на картошке, на крапиве — все, до последнего килограмма мяса, до последнего литра молока, до последнего зерна, отдают фронту. Все, даже самые дряхлые, беспомощные старики и старухи, выползли сейчас в поле, дергают сорняки на посевах. Вот как их воспитали! И это… все это вы хотите поломать, уничтожить, выветрить?

— Это, — кивнул Лахновский, выслушав его не перебивая.

— Ну, знаете…

— Именно это, Петр Петрович, — спокойно повторил Лахновский. — Ты не веришь, что это возможно, и не надо. Считай меня безумным философом или еще кем… Я не увижу плодов этой нашей работы, но ты еще, возможно, станешь свидетелем…

Лахновский, зажав трость под мышкой, опять вынул табакерку, раскрыл ее, забил одну ноздрю, потом другую табаком.

— Газеты, журналы, радио, кино… все это у большевиков, конечно, есть. А у нас — еще больше. Вся пресса остального мира, все идеологические средства фактически в нашем распоряжении.

— Весь этот остальной мир вы и можете… оболванить, — почти крикнул Полипов. — А народов России это не коснется.

— Как сказать, как сказать… — покачал головой Лахновский, спрятал табакерку, начал опять острием трости ковырять в ковре. А поковыряв, произнес со вздохом: — Сейчас трудно все это представить… тебе. Потому что голова у тебя не тем заполнена, чем, скажем, у меня. О будущем ты не задумывался. Окончится война — все как-то утрясется, устроится. И мы бросим все, что имеем, чем располагаем… все золото, всю материальную мощь на оболванивание и одурачивание людей! Человеческий мозг, сознание людей способно к изменению. Посеяв там хаос, мы незаметно подменим их ценности на фальшивые и заставим их в эти фальшивые ценности поверить! Как, спрашиваешь? Как?!

Лахновский по мере того, как говорил, начал опять, в который уж раз, возбуждаться, бегать по комнате.

— Мы найдем своих единомышленников… своих союзников и помощников в самой России! — срываясь, выкрикнул Лахновский.

Полипов не испытывал теперь беспокойства, да и вообще все это философствование Лахновского как-то не принимал всерьез, не верил в его слова. И, не желая этого, все же сказал:

— Да сколько вы их там найдете?

— Достаточно!

— И все равно это будет капля в море! — из какого-то упрямства возразил Полипов.

— И даже не то слово — найдем… Мы их воспитаем! Мы их наделаем столько, сколько надо! И вот тогда, вот потом… со всех сторон — снаружи и изнутри — мы и приступим к разложению… сейчас, конечно, монолитного, как любят повторять ваши правители, общества. Мы, как черви, разъедим этот монолит, продырявим его. Молчи! — взревел Лахновский, услышав не голос, а скрип стула под Полиповым. — И слушай! Общими силами мы низведем все ваши исторические авторитеты ваших философов, ученых, писателей, художников — всех духовных и нравственных идолов, которыми когда-то гордился народ, которым поклонялся, до примитива, как учил, как это умел делать Троцкий. Льва Толстого он, например, задолго до революции называл в своих статьях замшелой каменной глыбой. Знаешь?

— Не читал… Да мне это и безразлично.

— Вот-вот! — оживился еще больше Лахновский. — И когда таких, кому это безразлично, будет много, дело сделается быстро. Всю историю России, историю народа мы будем трактовать как бездуховную, как царство сплошного мракобесия и реакции. Постепенно, шаг за шагом, мы вытравим историческую память у всех людей. А с народом, лишенным такой памяти, можно делать что угодно. Народ, переставший гордиться прошлым, забывший прошлое, не будет понимать и настоящего. Он станет равнодушным ко всему, отупеет и в конце концов превратится в стадо скотов. Что и требуется! Что и требуется!

Горло у Лахновского перехватило, он, задыхаясь, начал чернеть и беспомощно, в каком-то последнем отчаянии, стал царапать правой рукой морщинистую шею, не выпуская, однако, трости из левой. Потом принялся кашлять часто, беспрерывно, сильно дергая при этом головой, вытягивая шею, словно гусь при ходьбе.

Откашлявшись, как и первый раз, вытер платком глаза.

— Вот так, уважаемый, — произнес он голосом уже не гневным, но каким-то высокопарным. — Я, Петр Петрович, приоткрыл тебе лишь уголочек занавеса, и ты увидел лишь крохотный кусочек сцены, на которой эпизод за эпизодом будет разыгрываться грандиозная по своему масштабу трагедия о гибели самого непокорного на земле народа, об окончательном, необратимом угасании его самосознания… Конечно, для этого придется много поработать.

Полипов Петр Петрович не знал, что когда-то, давным-давно, укрываясь в Новониколаевске от возможного разоблачения за всю свою деятельность, Лахновский такие же бредовые идеи развивал перед его будущей женой. Он не знал и знать не мог, что за все долгие годы, прошедшие после этого, в оцепеневшем от злобы и ненависти мозгу Лахновского ничего нового не родилось. Оглушенный и раздавленный всем услышанным, он изумленно глядел на Лахновского, стоящего неподалеку от него в какой-то странной позе — одной рукой тот опирался на трость, другой на спинку кресла, ноги его будто не держали, и он, полусогнувшись, висел между тростью и креслом, тяжко задумавшись о чем-то в таком положении. Мозг Полипова не мог во всем объеме воспринять смысл всего сказанного, он не мог определить, серьезно все это или нет, нормальный перед ним этот человек, этот Лахновский, или ненормальный. Петр Петрович лишь был поражен нарисованной ему апокалипсической картиной.

— Да-а… Ловко, — растерянно произнес он после длительного молчания.

— Что? — резко воскликнул, будто очнувшись от забытья, Лахновский.

— Планы ваши, конечно… решительные. Только никогда вам их не осуществить, — мотнул головой Полипов.

Лахновский еще раз встряхнулся, выпрямился. Проговорил торопливо:

— Тебе этого не понять. Не понять… Да бог с тобой. Не всем дано. Лахновский ковыльнул к дверям, толкнул ее, крикнул:

— Где там ты? Эй…

Он обернулся. Следом за ним вошел Валентик.

— Вот он тебя отведет за линию фронта. Как привел, так и отведет. Оставит там где-нибудь… А я устал. Ступай.

Полипов поднялся, постоял, глядя на Лахновского, не зная, надо или не надо ему что-либо говорить.

И Лахновский, уперев в него свои зрачки, плавающие, как поплавки, в водянистых глазах, тоже молчал. Потом губы его раскрылись, обозначив темную щелку рта.

— Живи как можно дольше, Петр Петрович, — усмехнулся Лахновский. — А служи как можно выше. Чем выше, тем лучше для нас…

Это было последнее, что Полипов услышал от Лахновского.