Этот одноэтажный деревянный домик с широкими окнами, обрамлёнными резными наличниками, кажется ещё миниатюрнее на фоне многоквартирного гиганта. Каким чудом сохранился он на одной из центральных улиц Калуги, где вся старая застройка давно пошла под снос? «Виновник» этого чуда — былой владелец особняка декабрист Гавриил Степанович Батеньков (1793—1863), который после сибирской ссылки поселился в тихом городе на берегу Оки и прожил здесь шесть лет — до своего последнего часа. Полтора столетия спустя, когда решалась судьба его бывшей усадьбы, местные краеведы зазвонили во все колокола, защищая эту историческую реликвию от уничтожения. Отстояли! И теперь мы имеем возможность зайти внутрь мемориального дома, ставшего музеем, взглянуть на предметы, которых касался декабрист, узнать невероятную историю его злоключений.
…Вот на столике из красного дерева стоит дагерротипный портрет высокого, статного пожилого мужчины в щегольском сюртуке. На резко очерченном лице ни тени улыбки, губы скорбно сжаты, глаза непреклонно смотрят куда-то мимо объектива. Дистанция огромного размера между этим фотоснимком Гавриила Батенькова и литографией, на которой изображён молодой красавец-офицер в изящных тонких очках, с пышными золотыми эполетами на плечах, — так выглядел наш герой незадолго до восстания на Сенатской площади Петербурга.
Слово «герой» я использовал не случайно: единственный среди декабристов сибиряк, уроженец Тобольска, Гавриил Степанович, будучи офицером-артиллеристом, участвовал в Отечественной войне 1812 года и в Заграничном походе русской армии, а 30 января 1814-го при французском местечке Монмираль, прикрывая отступление корпуса генерала Дохтурова под отчаянным натиском наполеоновских войск, он получил десять штыковых ран, но продолжал сражаться, пока не упал, истекая кровью, под разбитый пушечным ядром лафет.
С военных лет Батеньков общался с будущими декабристами, но в Северное общество вступил только незадолго до восстания, в январе 1825 года, причём занимал там умеренную позицию, отстаивая идею конституционной монархии. Он пользовался высоким авторитетом среди товарищей как человек с большими знаниями, богатым жизненным опытом и сильной волей, его даже прочили в случае успеха восстания и перемены в России образа правления в государственные секретари.
На Сенатской площади в день вооружённого выступления гвардейских полков, происшедшего 195 лет назад, Гавриил Степанович Батеньков, к тому времени подполковник корпуса инженеров путей сообщения, почему-то не был. Его арестовали только 28 декабря, препроводили в Петропавловскую крепость, обвинили в «законопротивных замыслах, в знании умысла на цареубийство и в приготовлении товарищей к мятежу планами и советами». Особенно возмутило императора Николая I, который лично допрашивал арестованных, читал все их письменные показания, такое заявление Г.С. Батенькова: «Тайное общество наше отнюдь не было крамольным, но политическим. Оно, выключая разве немногих, состояло из людей, коими Россия всегда может гордиться. Ежели только возможно, я имею право и готовность разделить с членами его всё, не выключая ничего… Цель покушения не была ничтожна, ибо она клонилась к тому, чтобы ежели не оспаривать, то, по крайней мере, привести в борение права народа и самодержавия, ежели не иметь успеха, то, по крайней мере, оставить историческое воспоминание. Никто из членов не имел своекорыстных видов. Покушение 14 декабря не мятеж… но первый в России опыт революции политической, опыт почтенный в бытописаниях и глазах других просвещённых народов. Чем менее была горсть людей, его предпринявших, тем славнее для них, ибо хотя по несоразмерности сил и по недостатку лиц, готовых для подобных дел, глас свободы раздавался не долее нескольких часов, но и то приятно, что он раздавался».
Не это ли чрезвычайно смелое заявление стало причиной того, что Батеньков не разделил судьбу многих других декабристов, что его не повезли в Сибирь на рудники? Гавриила Степановича ждала другая, ещё более ужасная участь — одиночное заточение на долгие-долгие годы в каменном мешке Алексеевского равелина Петропавловской крепости. Двадцать лет один месяц и восемнадцать дней — тесный сырой каземат, тусклый свет из крошечного отверстия у самого потолка и тишина, глубокая тишина, лишь иногда, при смене караула, прерываемая стуком солдатских сапог и бряцанием ружей.
Я прожил век в гробу темницы,
Меня томила ночи тень,
Но дух мой был вольнее птицы,
И ночь преображалась в день.
В молчании часов тюремных
Я много вынес бурь душевных…
Эти поэтические строки родились там, в Петропавловке, — узнику не запрещали «марать» бумагу. Хоть самому царю пиши письма. Он и писал их. Например, такое: «Меня держат в крепости за оскорбление царского величия. У царя огромный флот, многочисленная армия, множество крепостей, как же я могу оскорбить? Ну что, если я скажу, что Николай Павлович — свинья? Это сильно оскорбит царское величие?» В другом письме тому же «величеству» узник утверждал: «И на мишурных тронах цари картонные сидят». И снова стихи, которые звучат гимном свободе:
Вкушайте, сильные, покой,
Готовьте новые мученья:
Вы не удушите тюрьмой
Надежды сладкой воскресенья!
Как ему удалось выжить во мраке каземата, не сойти с ума, знает только он сам. Участь «секретного узника №1» переменилась лишь после того, как шефом жандармов вместо упокоившегося Бенкендорфа стал Алексей Фёдорович Орлов, родной брат одного из декабристов. Он-то и составил докладную записку царю: «Все соучастники в преступлении Батенькова, даже более виновные, вот уже несколько лет освобождены от каторжных работ и находятся на поселении, тогда как он остаётся в заточении и доселе».
Только после неё Николай I «смилостивился»: 14 февраля 1846 года в шесть часов вечера Гавриила Степановича Батенькова вывели из камеры и в сопровождении жандарма посадили в крытую повозку. Но он всё же успел увидеть сумеречное зимнее небо, чёрные силуэты голых деревьев и обледенелую Неву. Повозка покатилась по малолюдным улицам к ближайшей заставе — путь в Сибирь будет ой как долог!
Утром, когда на почтовой станции перепрягали лошадей, арестант вдруг выскочил из повозки и бросился целовать какую-то женщину. Незнакомка остолбенела от ужаса. Перед ней стоял пожилой измождённый человек с жёсткими сединами, по его впалым щекам катились слёзы, в глазах застыло непередаваемое страдание… Потом Батеньков напишет друзьям: «Я… снова увидел людей, как из гроба вставший… Жадно смотрю на женщин. Неестественная разлука с матерями, супругами, сёстрами, невестами произвела во мне такую к ним нежность…»
Вот что рассказывала о бывшем узнике Алексеевского равелина небезызвестная по своему самоотверженному отъезду в Сибирь вслед за осуждённым на каторгу мужем Мария Николаевна Волконская, познакомившаяся с Батеньковым там, в Сибири: «По выходе из заключения он оказался совсем разучившимся говорить: нельзя было ничего разобрать из того, что он хотел сказать; даже письма его были непонятны. Способность выражаться вернулась у него мало-помалу. При всём этом он сохранил своё спокойствие, светлое настроение и неисчерпаемую доброту; прибавьте сюда силу воли, которую Вы в нём знаете, и Вы поймёте цену этому замечательному человеку».
Когда-то, ещё задолго до восстания на Сенатской площади, Батеньков жил и работал в Томске. Сюда-то его после тюрьмы привезли опять. Он поселился в доме своего давнего приятеля — чиновника томского губернского правления Александра Ивановича Лучшева, помогал ему по хозяйству и даже использовал свой додекабристский опыт инженера-строителя. Как вспоминал А.И. Лучшев, «они с моим братом Николаем выстроили три флигеля, перестроили все службы, а старый дом из города перевезли они на дачу в 4-х верстах от города, где сначала устроили небольшое помещение, названное «соломенным», завели небольшое хозяйство, огород, садик, цветничок и прочее». Но Батеньков запомнился в тех краях ещё и как автор проектов нескольких зданий общественного назначения в Томске и Красноярске.
Годы тюремного заключения не погасили в Батенькове любви к жизни. Вот, например, что он пишет из Томска 23 апреля 1854 года своей знакомой А.П. Елагиной в Москву: «Чудное у нас время; вовсе не Сибирь. Тихие, тёплые, ясные дни, лёгкий отлив зелени на полях и в перелесках, белые и фиолетовые цветочки, пух и листья на вербах; летние птицы. Река давным-давно вскрылась со всеми протоками, и небольшие из них величавы своим половодьем. Бывают годы, в которые дикая наша природа вспоминает своё географическое достоинство и дарит нас тёплым, плодородным годом: прекрасною раннею весною и прекрасною долгою осенью…»
…В сентябре 1856 года, после смерти Николая I, Батеньков получил извещение об амнистии и разрешение на отъезд «в любом направлении». Как говорит пословица, голому собраться, что подпоясаться. Не было у декабриста ни жены, ни детей, не было своего имущества. Так что сборы в дорогу не заняли много времени. Налегке поехал обратно, в европейскую Россию. Для дальнейшей жизни выбрал провинциальную Калугу — город, где уже обосновались его друзья по тайному обществу и сибирской ссылке Пётр Николаевич Свистунов и Евгений Петрович Оболенский. «Мы живём здесь, — сообщает Батеньков Е.И. Якушкину, сыну недавно умершего декабриста Ивана Якушкина, — трое (то есть Свистунов, Оболенский и автор письма. — Н.М.) в добром согласии и часто видимся. Это для меня отрада, и избрал я здешнюю жизнь потому, что она похожа немного на ссылку, которую прерывать мне отнюдь не хочется».
Последние годы жизни Гавриила Степановича Батенькова вовсе не были сидением сложа руки. Он писал воспоминания, статьи для журналов об истории Сибири, о роли железных дорог для будущего этого далёкого края, затрагивал в своих работах вопросы государственного права, финансов, статистики, этнографии, современной литературы, вёл обширную переписку с оставшимися в живых декабристами, с петрашевцем Н.С. Кашкиным, с поэтом А.М. Жемчужниковым, со славянофилами А.С. Хомяковым и братьями Аксаковыми. Накануне освобождения крестьян от крепостной неволи активно участвовал в общественных обсуждениях крестьянского вопроса в Калуге. И, конечно, продолжал сочинять стихи:
…Неясный облик мой
изустная легенда
В народной памяти
едва ли сохранит.
Но весь я не умру:
неведомый потомок
В пыли минувшего разыщет
стёртый след
И скажет: «Жил поэт,
чей голос был негромок,
А всё ж дошёл до нас
сквозь толщу многих лет.